Третья глава

В ночной темноте, особенно после дурного кошмара, особенно чувствуешь как неподвижны предметы и стены вокруг тебя: особенно вот этот прикроватный столик и на нём хрустальный шар с лебединым пухом, внутри которого в сумерках соловьиный сад и чёрные со словно бы шоколадной крошкой и покрытые инеем стены замка, скрывающего в себе странную геометрию, образованную пространствами заплетающихся таким образом что потолки каждого из них служат обитателям смежных рукавов стенами или полом, причём соединяющие пространства лестницы завтра вели в одном направлении, а вчера в другом, хотя никогда никто не видел движение лестниц.
Отвесные склоны холма казались более смутными, чем бисквитные стены, и я не мог постичь мысль, витающую возле темени. Что-то щемило сердце “где-то рядом, где-то близко, но не здесь”, соединяясь с чувством фрустрации и тревоги, мучающих меня при свете дня.
И моё воображение, казалось, сделало более чувствительным для себя самого: размещение стен, паттерн их сочетания во мхах растущих по холму, подземных ходах и со старыми деревьями растущих вокруг, и паттерн всей этой громадной неподвижности, удвояющейся в проклятом омуте.
Возможно, это витающее чувство озарения, часто испытываемое мной — симптом того, что мой рассудок разлажен: ведь такое чувство, с одной стороны, естественная потребность психики, с другой стороны, это механизм, который должен сигнализировать о правильном движении к решению мысленной задачи (а я часто купался в этом чувстве).
Или дело в том, что я заснул на бархатно-фиолетовой подкладке подушки незабвенной: мне казалось, я даже видел сквозь освещённые витражи, как брауни летали и играли под мерные струнные звуки в фимиаме вокруг ректорского стола в обеденном зале.

Вокруг меня болотные огоньки пели среди цветущих папоротников, позади крутой поворот каменистой дороги, скалы и замок по левую руку, а по правую долина, которой является вся ойкумена.
Гнетущее небо напоено предчувствием пурги, и луна как рубин на моём золотом кольце. Но хуже предстоящей бури то, что восстали не все вольные города, и мятежники воевали не только с королевской армией и с городами, сохраняющими верность Короне, но и между собой. Впрочем, всё ещё, но только в качестве рудимента былой эпохи, иногда применялось правило милосердных захватов: в городе оставляли минимальный гарнизон, и тот сдавался без боя, платя лишь символическую контрибуцию.

Пахло зябкой близостью весенней талой реки, и влажный ветер проникнув в кости и плоть, застывал там вновь. Перед мозаичной набережной разбегаются улицы, извиваясь и сплетаясь как влюбленные змеи, создавая пряничную, хоть и отбветшалую, грёзу. Зато в путеводителях эти улицы репрезентируются аккуратной сеточкой параллельных и перпендикулярных прямых будто бы они притоки и каналы, которые здесь, сейчас я вновь различаю, пахнут ракушками, металлом, влажным деревом, подгнившими водорослями, тряпьём и крепким кофе.
Я вспомнил кабинет, отделанный ярко-красными деревянными панелями с желтым обрамлением, в кафе заросшем ильмами. На закате пирог с мясом и игра в куралесы с актерами гран-гиньоль напротив фонтана — серебряного шёлки, плачущего солёной водой. А утром вновь, под оперное пенье, горячий кофе с пряностями и ромом, иногда как подмена — золотистое пиво в котором заключена вся осень, и всегда — самые лучшие брауни в мире с шербетом в самом любимом кафе. “Тогда встаёт душа и бродит, как лунатик, в садах заброшенных, в безлюдьи площадей” :3
Вокруг цветёт всё, даже вязы, прорастающие сквозь место, где я. У меня кружится голова: я смотрю с высоты птичьего полёта на акварельную площадь родного города. Из неведомой дали в речную тьму падает словно отсвет газового фонаря тонкая, полностью малиновая, радуга.

До звона в ушах: мой взгляд сместился на южные болота минуя длинные непроходимые горы, принадлежащие вместе с лесными предгорьями странному народу. “Добрые соседи” после семнадцати лет войны сумели отстоять свою независимость и пропустить после умоляющих уговоров в бескрайние земли хотя бы и только картографический полк, который сейчас и увяз в гниющих болотах, где ориентировался ещё хуже чем в зачарованном лесу, хотя среди гнойных язв тропы не переменяются.
Тянулись малахитовые сады с ручьями, прочерченными аквамариновым, гелиодоровым и сердоликовым карандашами. Под карканье воронов и бравурный барабан караван Севастьяна Яна шёл по подвесному мосту сквозь грязные тёмные джунгли, в которые сросшиеся кроны пальм не пропускали звёздный и даже лунный свет, и вдруг застыл как вкопанный…
Дуновение как нежный толчок в спину, дуновение, шелестящее волосы и возвращающее запах степной ковыли, разлагающийся на сухостой, цикорий и полынь. Это дуновение страха? Казалось, у тридцати девяти земель, лежащих перед дальней фулой, были все сводящие с ума запахи и звуки.

Я моргнул, карта перестелилась, и я увидел королевский замок, расположенный чуть севернее нашего лицея и представляющий собою утопающий в тёплых брызгах фонтанов и увитый плющом зимний дворец, внешний вид и интерьеры которого раскрашены в палитре морских погод и волн (а геометрия ещё более экстравагантна и сложна чем даже предложения, которыми я разговариваю), осаждаемый кентаврами, совсем занесённый снегом и сейчас мне так любезный.
Мир кружился, сверкал и растекался, словно бы из угла шелковой карты морской змей, лежащий на “условных обозначениях”, махнул ворсистой кисточкой. На востоке от королевского двора и лазурного лицея обнажилась гряда утонувших островов. Я поёжился, вспоминая подводные вулканы во фьордах. Чей дом – под черною волной, под тяжкой черною волной?

Дозором у реки, возле любимого фонтана, изображающего сладострастную шёлки, изогнувшуюся в любовной истоме, закинув руки за голову, на всего лишь половине тюленьей шкуры, тревожно ходили алебардисты, одетые во красно-голубою фрачную форму и выслужившие пурпурные эполеты с бахромой, а у набережной плавали ундины.
Город под полуденным жарким солнцем в день Литы вновь расстилался перед моим взором, доводя до сладкого томного головокружения: узкие мозаичные улочки становились всё более широкими и чистыми, пряничные дома менялись на грубые и новые, а расстояние между зданиями всё увеличивалось и увеличивалось пока наконец мой взор не вышел за пределы разрушенной городской стены, к причалу дирижаблей. Внутри гигантского ангара я увидел посреди металлических балок, бесчисленных ремонтных площадок и сюрреалистических плакатов-чертежей легата, который ругался с небесными капитанами, суетящимися с документацией. Я заметил, что конструкция повторяет широкую парадную лестницу царского дворца. А потом свод расступился словно пар дыхания морского дракона, и оказалось, что всё происходит не в городе, а в отражении на глубине.

Казалось, у земель, лежащих непосредственно перед дальней фулой, все цвета и все звуки.
Сквозь джунгли, которые то ли уходили в дурную бесконечность до “божественной точки”, то ли всё-таки заканчивались океаном, прорубалась назад севастийская когорта.
Рассветало, и окоём становился из чёрного сизым — в дымке высокие белесоватые ивы и могучие папоротники казались умеющими говорить.
Лебединая дева, летающая на светло-сером шерстистом быке с крыльями над столицей, протрубила и пышные фигурки, которыми была усеяна мёртвая фула, cломали свой порядок и стали с воем атаковать: за минуту погибли страшная, массивная фигурка огра-людоеда, женщина с кошачьей головой, парящие ифриты, жар-птица и альвы…
Интересно, а что чувствуют обречённые существа, вынужденные нападать на сильнейшего противника потому что у них кончилась свобода воли?
Лебединая дева спела молитву и израненный отряд Севастьяна Яна, уже отхлебнувший проклятой воды, дошёл спустя ещё несколько боев к оставленным воздушным кораблям.
Я присмотрелся и увидел заснеженный выгоревший хвойный лес в краю гейзеров, с разрушенными домами-на-стебле и приземистой башней. Я увидел укрытый под снегом кувшин полный полярных ягод и грешной вишни. Вновь закружилась голова, а в сердце защемило нечто неуловимо иное. Туман войны сгустился над Островом, а когда расгустился — всё выглядело абсолютно иначе. Шастая по крыше, ветер скулил бездомным волком.