Первая глава

Вьюга, чуть заполдень. В этих широтах середина осени как зима. Выморочный день: я проснулся в шесть утра, и солнце скроется через полчаса. Я сидел на тёплой скамейке в сосновом саду, устроенном на крыше астрономической башни и заключенном в заиндевевший хрустальный шар, а снаружи шёл снег, заметая грязный и цветной лес. Мечтательно прикрыл глаза. Пусть предстоящая зима будет как можно более снежной, пусть метель покроет и усмирит наши несчастья, даже нашу Империю, усмиряющую мятежные города, покорившиеся ей при прежнем короле и поспешно объявившие о вольности после того как имперский алконост не простёр над ойкуменой рыжеющие крыла, а проиграл Войну.

Я вспомнил цитату.
Слышишь ли, как стучит снег по оконному стеклу? Любит ли снег леса и поля, которые целует так галантно, говоря нежно “Спите, мои дорогие. Лето возвратится вновь” и укрывая белым пледом?

Возможно, моё желание исполнится. Севастьян Ян недавно вернулся из двухгодичного путешествия к дальней Фуле за тридевять земель.
Что прекрасней экспедиции и невозможней возвращения из неё? Лишь только то (воскликаю фразу скороговоркой, цокая логическим ударением на курсиве и болде), что отчисленного меня с лазурного лицея за то что мне умело подбросили шпаргалку, после его заступничества там воссстановили! Что для подтверждения звания лучшего студента придётся пересдать не только небесную механику, но и все предметы — это пустяки. Полагающиеся к званию аквамариновый перстень, сто пятьдесят золотых, брегет и приглашение к октябрьской детективной игре, традиционно обязательной для лучшего студента, я получил от господина всего лицея Фридриха фон Парцифаля уже вчера. “Ваша карета опоздала к началу пьесы. Из музейного кабинета в моих ректорских покоях вчера украли картину написанную для дорогого, блаженной памяти Амвросия Энн. На полу — битое стекло, разломанная рама с обрывками и следами глины, рассыпавшиеся из рамы сапфирчики. Простите мне, что прошлой осенью вы чувствовали себя опозоренным. Вы не заслужили этого. Но постарайтесь управиться за неделю — до того, как к зимним экзаменам прибудут все. До этого – вам предстоит перевернуть весь лицей. Вы готовы, прекрасный сэр?” Я кивнул, отсалютовал и отправился прочь спать, и засветло приступил к поискам.

Вдох, пауза, выдох, пауза, вдох.

Сейчас, чтобы отвлечься от сладковатого омерзения во рту после приступа тошноты, который я смог сдержать до того, как нашёл вновь в ректорских покоях кухню и раковину на кухне, я попробовал ещё раз побывать, на этот раз — в памяти и воображении, в покоях Хэлес Тристьементьевой.
В тяжелых ящиках восьмиугольного стола, за которым Амвросий и умер, кроме малахитовой урны с его прахом, черновиков, незаконченных астрономических чертежей, карандашных набросков – малахитовая шкатулка, в которой, с пряностями и сухофруктами, вырезанное сердце… Зря я так. Это понятно. Похороны на королевском кладбище… С возрастом акцентуация акцентуированных черт личности акцентуируется, и предполагаю, я тоже в старости буду лелеять отгораживание себя от многих источников омерзения как любимый каприз. Зря я так. Я ведь тоже не захотел бы лежать с некоторыми коллегами рядом на любом престижном кладбище
Но завещать похоронить сердце, сердце… в шкатулке!
Я кипел гневом.

Вдох, считая от одного до семи, пауза считая до трех и выдох считая вновь до семи, вновь пауза и вдох.

Комнаты Хэлес расположены в неоклассическом восточном крыле (нечто вроде флигеля, одна из многих пристроек, чтобы сделать замок ещё более величественным), отстроенном в холодных пасмурных тонах. От крыла к директорским покоям, которые я посетил вновь только что, ведет винтовая лестница, поддерживаемая атлантами. Над перилами, сквозь спиральные витражи, просвечивает только туман.
Моё сознание желало обнять детали, стремясь найти в этом укрытие, любоваться маленькими вещами и их эпитетами после пережитого дня и пережитой недели, полных событиями. Пусть даже от покоев Хэлес при всей их старческой опрятности пахло старостью и когда я распахнул дубовую дверь, на меня из мутного отражения взглянул джентльмен похожий на меня до дрожи. Высокий юноша, с почти солдатской выправкой, в жакетном костюме, смольного цвета под стать волосам, изящно зачёсанным назад, в кремовой рубашке, на которой коралловые шейный платок и свитер, подобранные год назад в оттенок губ, сейчас обветренных, со звёздными запонками. С мешками под глазами от недостатка сна и изможденной сухой кожей, из-за которой он выглядит старше настоящих девятнадцати лет. По странному мнению кривого зеркала, я растолстел едва ли не крупней, чем один из лучших фехтовальщиков королевства, тот пингвинчик, который готический, наследный, принц. Хотя мой быт был чрезвычайно скуп и беден.

Овальная прихожая, не замечая о гардеробном шкапу в закутке, дверях и преданно спускающейся на длинной цепочке с потолка сусальной люстре пуста и обширна словно образцовое вежливое координатное пространство.
Спальня оформлена в палевой гамме, с розочками на обоях, завивами вызывающими головокружение и, вероятно, напевающими сны о солнечной фореле. На туалетном столике рядом с помятым, но пока не промятым, хотя и облезлым цитатами до букового дерева диваном, бастионы таблеток (от болей желудочных, ревматизму, боли в боку, от сердца и главное, главное, от бессоницы) вперемешку со картами причудливого старшеарканника : маг как денди, в смоляном длинном пальто, кудрявый, при белом пуделе, шут как на пряничной мостовой жонглирующий тыковками арлекин, на другой карте подвешанный на деревянной виселице в форме π, беззвездная ночь на карте, внизу которой перечеркнуто её название, граммофон исполняющий фугу смерти, всплывающая подлодка рядом с которой отраженная, словно одноглазая яичница, луна… ), на полочке ниже — ушные затычки, минеральная вода в зеленой темной бутылке без крышки, и ещё ниже — разбитое зеркальце и пустые таблеточные коробки.
На пюпитре – сломанная пишущая машинка и лежащая на ней записная книжка с беспорядочными записями и бурыми вкладышами со столбиками слов и очков записанными как её почерком, так и почерком почтенного профессора очень древней истории Озрика Ольха (а набор для скрабля я видел в его кабинете).
Слева, на тахте, под небрежно брошенным люстриновом пиджаком бродячая по замку, лежит кошка, сплошь чёрная не считая расплывчатого белесого пятна на груди. Две, даже три старомодных тросточки Хэлес в разных местах — возрастные ревматизм, артрит и желание изумлять.
В целом, её покои как и у Озрика обставлены старой, предполагаю оставшейся от прошлых жильцов, мебелью (только впрочем, обои у Озрика имеют другой оттенок бело-серого — а именно бежевый, а паркет, предполагаю тоже облезший и растрескавшийся, укрыт у медного Оза коврами). Хэлес вряд ли обновляла интерьер — предполагаю, сперва оказался хорошим, а потом её аскетичность стала усиливаться. Впрочем, мебель была хоть и не антикварной, но мягкой. И совсем забыл — то большое зеркало Хэлес вделано глубоко в стену.
Озрик, получив предподавательскую должность в лицее, уступил свои столичные апартаменты — что было бы ещё понятно, не уступи он всё своё убранство — и теперь обитал в интерьере, том же самом, явно достойном его меньше чем было возможно. Озрик жил непосредственно под спальней директора, за которым ухаживал.
Вместо огромного парадного портрета предыдущего императора (и которого она особенно ненавидит), запечатлённого кудрявым королевичем, в коридоре между спальней и кабинетом у Хэлес занавешанный гербовой тканью узкий ход во во внутренний дворик на веранду с лестничными ступеньками, частью утопленными в незамерзающем омуте, с видом на скалы.

В кармане — успокаивающие янтарные чётки, с мёдовыми вязкими бусинами, хранившими тепло моих рук.

Когда я представлял дворик, мне слышался даже не только плеск воды, но и чьи-то причитания. Я забыл упомянуть: на полу спальни еле заметные осколки ампул. В довершенье жуткого абзаца: в спальне у госпожи Тристьементьевой плотно занавешано низкое окно на ильмовую рощу тяжелой с гербовым орнаментом из жар-птиц шторой.
С чувством огромности помещений сэр Озрик Ольх, предполагаю, борется, нагромождая разбросанные вещи. {Мне кажется, их мучает и это тоже, ведь эти высокие потолки крипуют и меня, а они оба низенького росточка} А спиртное, которое он пьет лучше же чем опий, ведь так… даже когда опий по назначению врача…

Кабинеты заставлены книгами, среди которых и запрещённые. Преподавательские библиотеки совпадают больше чем на половину, и в них хранится всё что выпущено за последний век ценного из научной и учебной литературы… Я поборол искушение стащить парадный экземпляр, с серебряным обрезом, блистательного “Зеркало алхимии”, принёсшего тридцать лет назад Хэлес профессиональную славу, стащить с полки заставленной десятками нарядным копий. У Озрика же, на некоторых полках перед книгами легион солдатиков и игрушечных фигуров, среди которых невыносимо прелестны две танцующие, рука об руку, замковые башни. Но больше всего очарователен гном в синей рубашке и зеленых штанах, по наклону тела словно бы высовывающий из окна, чтобы что-то достать правой рукой. Нет, я его не стащил. Моя совесть, не смотри на меня так.
Неожиданно и крынжово, что в кабинете Хэлес на зелёном сукне стола, даже не на тарелке, зато близко от непомытой гайвани с чайными цветками, остатки ужина – мёдовая овсяная каша и черного черствового масляного хлеба. Под столом жёлтые оленьи перчатки в грязи. Традиционно, в кабинете неиспользуемая железная перина, отделенная от стола гаузовой (и заляпанной) тюлью.
Я положил на стол свёрток вощенной тонкой бумаги, внутри которого, на ощупь, цветы, конфеты и марципаны в оберточном шёлке и камейное изображение с высокими мраморными скулами, мраморными носом классических пропорций и мраморными змеиными волосами под косынкой.

В кармане фланелевых брюк лежали успокаивающие меня чётки.

Кто бы еще мог помнить её, её девушкой, которой уместно и хорошо дарить такие подарки? Если не Озрик и господин ректор?
Строгую, кутавшуюся даже летом в плед от нервов — чем старше тем строже, всегда умевшую держать лицо. Пристрастную, младшекурсникам — преподававшую каллиграфию, старшекурсникам – нумерологию, умевшую заводить и любившую баловать любимчиков, и я входил в их число, но лишь на младших курсах, на старших — совсем наоборот. В закрытом кашемировом платье, сединой, выцветшими глазами и, не считая хромоты, со все ещё грациозными движениями (на каждое – минимум действий).

Озрик Ольх очень сдавал, но преждевременно для его рода. Худощавая фигура, лицо усеянное морщинками, зато ясные зелёные глаза, крючковатый нос, сильный акцент. Очевидно, вовсе лыс, зато носит желтоватый парик с буклями, обычно над синим камзолом с блёстками. А вот слухи, что он страдал лунатизмом, неверны. Просто у него есть эпилептоидная необходимость походить по замку, спуститься по атлантовой лестнице и выпить бутылочку минералки у ажурного фонтана. С постели он вскакивает заполночь, когда ему снится родной, вольный город в осаде, в котором под какофонирующий аккомпанемент мортирных бомб бродит чума и голодная смерть. Мало кто тут пережил такое в детстве.
Год назад Озрик оценил мои познания палентологии на отлично, перед тем ехидно высмеяв, в середине семестра, при приемке таксономии пауков, сложной темы вызывающей стресс и арахнофобию: “Ну, зачем даже вы, умный славненький мальчик, рисуете весь курс не карандашом, а тушью ведь известно же, что тушь — словно золото, зачем же вы из золота отливаете то что отливаете? Хороший рисунок от туши выигрывает, а плохой — проигрывает, вот так вот! Я понял, понял! Вы хотите быть как все!”, причём последние два предложения он проговорил почти торжественно.
Работы и билеты он принимал очень строго, но что примечательно — никто не считал, даже в послеэкзаменационной обиде, что железный Оз заваливал или был предвзят.

Старый Оз не мог быть преступником, ведь были свидетели, вся кухонная прислуга, что он в ту ночь разговаривал с поставщиком вина, у которого хотел выклянчить бутылок к себе в коллекцию. (И, блин, в гардеробе Озрика — карикатурные туфли со скрытым подъёмом, которые его делали на два дюйма выше). Ему ответствовали что “В тот день лил сильный дождь и по дороге в замок без гвоздя подкованная лошадь поскользнулась, но ящики с вином разбилась с повозки в грязь”.
Скажу прямо, очень не хочется верить в его вину или в вину Хэлес, ведь я приходился дальним родственником обоим, ей — троюродный фнук, Озрику — седьмая вода на киселе, и Озрика я любил даже больше.
Впрочем, с госпожей Тристьементьевой всё сложнее. У Хэлес ещё кроме перчаток следы крови на дверной ручке.

Зато другой подозреваемый в краже картины из мемориального кабинета, тот самый Севастьян Ян к моменту своего поступления на вторую преподавательскую должность — профессора космогонии, получил богатое наследство, и мог позволить себе реставрировать долгочисленную подземную анфиладу, чем и занимался. Когда я вошёл — из буфета увидел темные выгоревшие коридоры, с мебелью в новых чехлах и странными маслянными картинами, в чернелых серебряных рамах. Его мажордом поклонился и передал мне письмо от него, но не пустил дальше гостиной. Напротив алькова — в лимонной раме, залитый солнцем луг у подножья морских скал, а на лугу под яблоней с плодами, которые уж очень похожи на апельсины, сам вдохновенный лорд в зелёном охотничьем камзоле и льяной рубашке с косым воротом, и с вполне северным лицом, сидящий на тёмном коне на дамском седле, в грязных сапогах со шпорами и двумя, двумя, ладонями держащий поводья. Длинные волосы, больше напоминающие пшеницу, чем золото, заплетенные в тонкие косы.

Квартира Хэлес имела запах уже бессильной старости при почти опрятности. Тем не менеее, говорят, что уже усвоенные профессиональные знания и события до старческого возраста она помнила хорошо.
Внутри жакета застучал мой брегет. Я раскрыл часовой медальон. Циферблат отделан тёмными самоцветами и напомнил мне лучащегося улыбкой часового, нафабренные усы которого показывали четырнадцать часов без десяти минут.

“Боже, я опаздываю, опаздываю!” — подумал я.